Усманский

краеведческий портал

Боровик А. Андрей Шингарев: Смысл жизни, продолжение

БОРОВИК А. АНДРЕЙ ШИНГАРЕВ: СМЫСЛ ЖИЗНИ

Продолжение

***

Годы напряженной работы давали о себе знать, да и возраст напо­минал разными недомоганиями, которые раньше у Шингарева не проявлялись. Как врач, он прекрасно знал, что перегрузки, особенно нервные срывы, даром не пройдут. Недобрым напоминанием стал сердечный приступ, который заставил его обратить внимание на здо­ровье. Посоветовавшись с женой, он захотел провести лето на родине, а она с детьми отправилась на Рижское взморье. Такое решение его вполне устраивало. Ему хотелось поехать в Усмань одному. Туда он уже не ездил три года.
В Грачевке Андрея Ивановича не ждали. Писал он редко из-за веч­ной своей загруженности всевозможными делами, да и считал, что не стоит беспокоить людей, а лучше незаметно и неожиданно свалиться, как снег на голову, удивить своим появлением.
Бричка подкатила к усадьбе на закате солнца. Сухопарый парень в цветастой рубахе и серых коротких портках, неуклюже распахнул во­рота.
—  Я вас признал, Андрей Иванович. Небось, помните Петруху Чер­ных. Я тот самый. тёперь туточки живу. Помогаю дядюшке вашему Семёну Андреевичу.
—  Как же, помню. Помоги мне занести вещи.
Шингарев расплашлся с возницей. Из дома навстречу ему бежал, согнувшись, старик. Андрей Иванович обнял дядю, ощутив на своем лице его слезы, прижал к груди старика, похлопыванием по спине, стараясь успокоить его. Они прошли в дом. В гостиной горела дясятилинейная лампа, хотя еще было светло. В проеме между окнами стояла женщина с русой   косой, перекинутой через плечо на высокую грудь. Он сразу заметил необыкновенный, какой-то притя­гательно-волнующий блеск в её глазах; у него сразу перехватило ды­хание, и вырвался неприятный ему хриплый звук:
—  Груня!
Она стояла в нерешительности, прислонившись спиной к стене, ноги ее подкашивались, чюбы не упасть, она шагнула вперед, упав в его объятия.
— Сердце чуяло. Знала, что приедешь, — прильнув к нему, — ска­зала она.
Они стояла, обнявшись, не двигаясь с места. В нём всё переверну­лось: он забыл всё, что творилось вокруг, да и во всём мире, слышал только, как в одном ритме бьются их сердца, его и Груни. Только те­перь он понял, почему ему так тяжело становилось в той суматошной петербургской жизни и тянуло сюда, в Грачевку, где были Семён, его пациенты и она, Груня, его бессменная помощница, которую он про­сто не замечал, но незаметно для себя прикипел к ней.
На счастье Андрею Ивановичу лето выдалось прекрасное: с теплы­ми и тихими ночами, обворожительными русскими закатами, когда остывающее и усталое солнце, медленно опускалось за горизонт, а где-то на востоке начинали полыхать зарницы, напоминающие о налива­ющихся хлебах, за тихой Байгорой, купающейся в теплом молочном тумане; о чем-то шептались камыши и ленивые караси плескались в траве у берега.
Приятная истома овладела Андреем Ивановичем в первые дни пребывания в уютном Грачевском гнезде. Он одиноко бродил по широкому лугу, усыпанному разноцветьем. Срывал траву, растирал ее в ладонях, нюхал, пытаясь уловить тот самый запах, который связы­вает его, человека с той немой, неразгаданной еще никем обманчиво-­мертвой, но живой, вечно живой природой, которую пытается подчи­нить себе человек, но не может, и приносит только вред ей и себе.
Нет во всём безумном мире постоянства. Прекрасное или плохое, когда-то кончатся.
О приезде Шингарева уже знала вся грачевская округа. На третьи ночью привезли Пашковского мужика Васи­лия Перова с переломами нескольких ребер, отца большого семейства. И пошло-поехало: операции, приемы больных, а там уже приехал посыльный от старого приятеля, либерала и вольнодумца Сергея Са­венко с просьбой приехать нему и подлечить заболевшую дочь Ва­реньку. Андрей Иванович знает, что это лишь своего рода уловка вы­тащить его, Шингарева, из Грачевки, чтобы организовать встречу с усманскими либералами, жаждущими узнать петербургские новости, о баталиях между депутатами в Думе, как решается судьба местного самоуправления, и многом другом.
...Скрепя сердцем пришлось Андрею Ивановичу ехать в Усмань. Как и предполагал он Варенька оказалась вполне здоровой. Хитрец Савенко извинился за обман. Он позвал его в город, где уже ждали их усманские либералы. Беседа переросла в бурное собрание. Шингарев много говорил и страстно не только об успехах кадетов в Думе, но и об ошибках и просчетах: депутатской «грызни», мешавшей быстро принимать решительные меры по разрешению проблемы крестьяского малоземелья.
Усманцы засыпали Шингарева вопросами. Их волновал произвол местной власти, разгонявшей крестьян, прибывших в Усмань с жало­бами на землевладельцев, поборы чиновников, выросшие налоги, обнищание сельского населения, надвигающийся голод. Он обещал землякам действенную помощь через правительство.
Общение Шингарева с либералами не прошло незамеченным. В тот же вечер его вызвал жандармский исправник Туголуковский и пре­дупредил, что если подобное повториться, то он арестует его и этапи­рует в Тамбов, а после угрозы немного помедлил и сменил гнев на милость:
—   Служба, Андрей Иванович, долг обязывает блюсти порядок. И, как порядочный человек, признателен вам и готов платить добром за добро. Вы спасли мою дочь Зину. Если бы не вы, то тогда она бы умерла. Наши усманские коновалы обрекли ее на смерть. Только ваше вмешательство вернуло ее к жизни. Езжайте спокойно в Грачевку. Я закрываю глаза, чтобы из уезда не выпроводить.
Последнее слово резануло слух Шингареву, но он не подал вида, холодно попрощался. На улице его ждал не в меру напуганный Савен­ко, принимая на себя вину по задержанию гостя, проговорил:
—  Моя ошибка, что люди собрались в городском саду. Следовало бы у меня дома потолковать обо всем.
— Ничего, все обошлось предупреждением. Мне пока повезло, а вот вы все попали под надзор.               
И все же Шингарев остался доволен встречей с усманскими либе­ралами. За последние годы он оторвался от глубинки и не знал, какое там положение: пользовался только слухами, письмами, да рассказа­ми приезжавших к нему в Пегербург. Угроза и предупреждение Туголуковского не испугали его. Пользуясь своей депутатской неприкос­новенностью, он провел в Усмани собрание и даже митинг. Потом уехал на хутор у Борового, который родители забросили, и в доме жил со своей семьей товарищ детства Павел Безрядин, который приютил гостя и не отпустил уехать, глядя на вечер.
Товарищи долго просидели, увлекшись воспоминаниями о далекой поре детства. Расстались, когда уж на востоке появилась светлая по­лоска рассвета. Андрей Иванович так и не уснул. Он лежал на сено­вале, смотрел в медленно просветляющееся небо, где гасли звезды и ни о чем не думал.
В полдень в Боровом собрали сельский сход. Шингарев откровен­но признался, что не хотел встречаться с земляками, но передумал. Теперь с болью сообщает им, что аграрная программа заморожена, правительство с неохотой занимается крестьянским вопросом и едва ли решит его. Он со своей стороны пытается делать всё возможное, чтобы хоть как-нибудь облегчить жизнь крестьян, но и он пока ничего существенного не смог сделать. Все будет оставаться без движения вперед до тех пор, пока не произойдет смена самодержавия. Пока же это время не наступило.
Над селом повисла тишина, когда закончил говорить Шингарев. Он ждал, что сейчас поднимется шум и люди станут его обвинять, что он, как депутат, ничего не сделал для облегчения их существования, но люди, потупив глаза, расходились по домам, так и не сказав ему ни слова.
— Не думай ничего плохого о нас, Андрей Иванович, — на проща­нье сказал ему Безрядин. — Мужики всё понимают и если все так плохо, то ты тут не причем.
Вернувшись из Борового в Грачевку, Шингарев уже не чувствовал того радостного подъема, который испытал в первые два дня после возвращения. И чем ближе он приближался к своему пятидесятиле­тию, тем острее ощущал значение врачебного и гражданского долга, своей ответственности за дело служения народу, которому отдал луч­шие свои годы. И сделал он так мало, что стыдно смотреть людям в глаза. Если так, то в чем смысл его жизни? Над ним он бьется с юно­шеских заблуждений в воронежском кружке Елены Федяевской до этих минут в ночной темноте Грачевского дома. А ответа все нет и нет, да едва ли он будет!
Близятся к концу каникулы Шингарева. Скоро пора возвращать­ся в Петербург. Несмотря на загруженность работой, его замучила хандра. Он, как ни пытался, но не может поднять настроение, ему скверно от своей беспомощности, как он ни лечит людей, а приток их увеличивается. Вдобавок идут ходоки почти со всего Черноземья с надеждой, что он избавит их от непосильных налогов, освободит от податей увелисит земельные наделы. Люди наслышались о нем, что он может сделать всё, о чем они ни попросят. А он не может, да и едва ли сможет облегчить их муки и страдания, пока жив этот режим, прогнивший взяточничеством, равнодушием, чиновничьей заразой и прочей скверной которую можно лишь выжечь каленым железом.
В доме началась беготня - значит, привезли больного. Шингарев поднимается и спешит в бывший свой кабинет, служащий ему теперь операционной. Аграфена свежая и улыбающаяся словно вер­нулась с прогулки, помогает ему надеть халат, шепчет, хотя никого кроме них нет:
—   Из Новой Деревни парня привезли. Дружки ему живот пропо­роли. Крепкий — даже не стонет.
Пострадавшего заносят и кладут на стол. Желтый свет трех кероси­новых ламп выхватывает из темноты белое, как мел, продолговатое лицо, плотно сжатые губы и над ними крючковатый, немного расплю­щенный нос. И горящие, не то ненавистью, не то страхом желтые кошачьи глаза. Таких глаз, такого лица он не видел, а может, и видел, но почему-то от него ему становится неприятно.
—   Я должен жить, доктор! Не выживу, значит, я не Андрей Стрел­ков, — говорит пострадавший, со звучащей в голосе не то угрозой, не то мольбой.
Не находя подходящих слов, Шингарев, недовольный своей расте­рянностью перед нагловатым больным, растерянно произносит:
—  А я Андрей Иванович.
Операция прошла успешно. Утром больной потребовал отвезти его домой, но Андрей Иванович тут проявил характер.
—  О возвращении домой говорить еще рано. Нужно полежать в больнице до выздоровления.
—  Я, доктор, лучше знаю, что мне делать, домой ехать или лежать в больнице.
—  В таком случае, больной, вам придется выполнять мои предпи­сания. Я, как врач, отвечаю за каждого больного, тем более, после слож­ной операции. Придется подчиниться.
—  Понятно, смотри, доктор, пожалеешь, но будет поздно.
Такого случая во врачебной практике Шингарева еще не было. Он сначала хотел успокоить больного, но потом понял, что такое собесе­дование ни к чему не приведет, круто и резко повернулся, вышел на крыльцо. Обида, смешанная с отвращением к наглому и хамоватому парню, душили его. Он понимал, как врач, не может, да и не имеет права даже плохо думать о больном, хотя он и травмирует его, врача. И все же человеческое возобладало в нем, оказалось сильнее морали и врачебной этики, заставило его вернуться назад и жестко-грубовато, несвойственно ему самому, выдавить:
—   Угроз я не боюсь. Еще раз повторяю. Лежать придется до выз­доровления. Уходить самовольно не советую.
Человеческая неблагодарность всегда идет следом за сделанным добром. Шингарев прекрасно знал это и жил по своему закону, всегдаи везде делать добро людям, ну, а, если кто устроит ему пакость, так на нем свет клином не сошелся и пусть его мучит совесть, если она есть. Такая струнка равнодушия, довольно тонкая, но звонкая, впер­вые дала о себе знать. И он никак не мог заглушить ее, не мог впервые понять своего внутреннего состояния, в котором находился в данный момент, внутреннего чувства, второй раз подсказывавшего ему, что какая-то непонятная и неведомая ему черная сила грозит бедой, встав­шая перед ним и тем неприятным озлобленным парнем, которого он спас от смерти.
В тот день странная тревога долго не оставляла Андрея Ивановича, заставляла его вновь и вновь задуматься о том, что ждет его; над смыс­лом жизни и глубокой вере в то, что он идет по верному, давно выб­ранному им пути, хотя не сомневался в этом никогда. Но сейчас он сверял свои мысли с бегом времени, убеждая себя, что во всем посту­пает правильно. Да, у него, как у любого человека, полно недостатков, но он, как никто другой, не должен, не имеет права наносить обиду тем, кому служит, а именно им, крестьянам. И один из них лежит у него в больнице.
Натура тонкая, легко воспламеняющаяся, но добрая, обладающая притягательной силой кристальной чистоты и доброты, натура твор­ческая с виртуозным владением словом, поставленным голосом ора­тора, магически действующим на массового слушателя, Шингарев, хотя и редко, с одним собеседником чувствовал себя неудобно и в расте­рянности, как и в этот раз. Из мучительных раздумий Андрея Ивано­вича вывела Груня. Она подала ему телеграмму из Петербурга. Жена просила его ускорить приезд домой.

Последний поклон

Начало первой мировой войны потрясло Шингарева. Он, как ис­тинный патриот, горячо и предано любящий Россию, здраво мыслил и понимал, что надвигается катастрофа и предотвратить ее нельзя, но, все же, можно попытаться притормозить ее приближение. Оставив партийную работу, он всецело занялся укреплением обороны России. Его единогласно избирают председателем военно-морской комиссии Думы. Он становится ярым и непримиримым оппозиционером цар­скому режиму. Его пламенные речи на заседаниях Думы, призывающие к замене бездарных генералов, укреплению тыла, снабжению действующей армии новым оружием и продовольствием, которых так не хватает, о чем сообщают с фронта, пугают друзей и врагов.
Поездка Андрея Ивановича на боевые позиции и по тылам дей­ствующей армии показала, что повсюду положение ухудшается: среди офицерства преобладает паническое настроение, в солдатской среде падает дисциплина, дезертирство перешло в неизлечимую болезнь. Еще хуже — казнокрадство стало нормой для чиновников от высоких пра­вительственных кабинетов до мелких контор, обворовывающих дей­ствующую армию, лишающих ее провианта.
На мрачном фоне ухудшающейся обстановки на фронте и в тылу Шингарев по личной инициативе возглавил специальную продоволь­ственную комиссию Думы. Он забывал об отдыхе, от усталости валил­ся с ног, находясь в «штабе» по 18 часов. Комиссия принудительно выкупала хлеб и отправляла его с надежными снабженцами в действу­ющую армию. Сложная обстановка в стране требовала незамедлитель­ных действий. И он действовал быстро и решительно, оставив вместо себя надежных помощников, срочно выезжал в хлебные губернии, где занимался разъяснительной работой по оказанию помощь фронту.
В одну из поездок он приехал сначала в Тамбов, а затем в Усмань. Несмотря на нужды и недород, крестьяне, отказывая себе, рискуя остаться без семян, продавали хлеб для армии по низким ценам. На­ходились и такие земледельцы, которые отказывались от денег и да­рили провиант для защитников Родины, среди которых было много и их родных.
Начало осени 1916 года стало последним приездом Андрея Ивано­вича в Усманский уезд. Управившись со всеми делами в Усмани, он приехал в Грачевку. Начиналась ранняя осень с блеклой серостью, моросящим дождями и раскисшими дорогами. Он появился ночью, как всегда внезапно и негаданно, голодный и продрогший, ввалился в переднюю дома, сбросил грязные сапоги и натолкнулся на дремлю­щего Петруху Черных. Тот вскочил, заметался вокруг гостя, но Шин­гарев засмеялся, усадил на стул и попросил:
—  Успокойся. Я все сделаю сам. Лучше расскажи, как вы тут жи­вете?
—  Вроде б, ничего. Только что-то дядя Семён прихворнул. За пос­ледний год он крепко сдал: уходит на плотину и смотрит подолгу на воду, а то у себя в конторе становится на колени и перед иконой Божьей Матери молится; но больше лежит, а подойдешь к нему — гонит. Что с ним стало — ума не приложу. А еще, к вам приезжал барин Бунин, тот, что книжки сочиняет. Хотел полечиться, все ждал вас. Уехал после обеда. Обещал еще наведаться, когда Вы приеде­те, — доложил Петруха.
Андрей Иванович слушал и ждал, когда услышит о Груне, как она, что с ней? Установилась неловкая тишина, которую нарушил Шинга­рев одним словом:
—  Все?
—  Больше нечего сказать. Людишки напуганы войной, мало стали лечиться у дяди Семена, да он их не очень жалует, стал избегать всех, кто к нему обращается.
Шингарев попросил Петруху никого не беспокоить и продолжать досыпать; расположился на больничном топчане, не снимая одежды, привалился спиной к стене и так, несмотря на усталость, просидел всю ночь, думал о Груне, дяде Семене и многострадальной России, задыхаю­щейся от междоусобиц, погромов, бунтов, военной заварухи. Рано утром он отправился на мельницу, где вместе с мельником Селиваном Дымо­вым, Семён Андреевич провел ночь. Дядя прослезился при виде племян­ника, знаками показал, что везде все рушится и война погубит их всех.
Удрученный вид старика и его упадническое настроение глубоко задело Андрея Ивановича, передалось ему. Он снова почувствовал, как и раньше, неумолимое приближение страшной и жестокой катастро­фы, которая погубит Россию, а вместе с ней и всех их.
—   Нет!  Может погубить только его, Андрея Шингарева, вместе с народническим сбродом: кадетами, эсерами, большевиками и прочи­ми возмутителями спокойствия, посеявшими бурю. Вместе с ними он пожнет её, погибнет! Да за грехи надо платить! Оттолкнул, отбросил мрачные мысли. Насильно улыбаясь, успокоил дядю, пообещав ему задержаться подольше в Грачевке и свозить его к леснику Щеглову в Усманский бор, где дядя отдохнет и договорится с лесником по пово­ду строевого леса, необходимого для ремонта усадьбы, давая этим понял в Семёну Андреевичу, что умирать им рано и они еще поживут нагло всем врагам.
На пороге дома их встретила Груня с мальчиком, испуганно цепля­ющимся за юбку матери.
— Андрю…— произнесла она нежно, в смятении оборвав оконча­ние его имени, быстро поправилась и уже спокойно грудным, ласко­вым голосом, продолжала, — Андрей Иванович, посмотри на Захарку, моего сыночка. Ему после той нашей ноченьки, четыре годочка и полтора месяца. И записала на мужа Арсентия, убиенного на японской войне. Пусть будет мне памятью о нем, Арсюше.
—  Груня, зачем ты мне делаешь так больно? почему не записала нашего сына на меня? В чем моя вина?
—  Ни чьей тут вины нет. Я же сказала, что так надо. Арсений хотел иметь сына, да не смог из-за войны, оставил меня вдовой, — голос ее грубел, слова стали отрывочными и жесткими, со звенящей холодно­стью, заранее отвергающей возражение, хлестали его болью. — Еще раз говорю, что тут ничьей вины нет. Наш сыночек память о нем, моем муже-матросе Арсентии. Ему хотелось иметь сына и назвать его име­нем своего батюшки Захара. Он погиб, только на другой войне.
—  Зачем...
Груня не дала ему говорить, закрыв рот мягкой и теплой рукой, улыбаясь со слезами на глазах, нежно попросила:
— Не надо, я все понимаю. Ты очень добрый и нужен всем. Лучше тебя я никого не встречала. Кроме тебя роднее у меня никого нет. Все­гда буду помнить тебя. Сердце мое чует, что мы, после твоего отъезда, уже никогда не встретимся. Наш Захарка память о тебе, моей любви, — заметив обиду в глазах его, поцеловав его, добавила, — нашей любви. Не бойся, Захарка, подойди к дяде.
Мальчик, подталкиваемый матерью, приблизился к Андрею Ива­новичу, который взял его на руки. И ему стало сразу легко: исчезли скованность, наступило такое облегчение, которого он не испытывал давно. И принес ему ребенок, о котором он ничего не знал. И вот он держит его на руках и не может нарадоваться, что этот маленький человечек, еще мало что понимающий, плод любви его и Груни, кото­рый, вероятно, никогда и не вспомнит о нем. Да это и неважно. Слава Богу, что он есть, и у него на руках.
Мальчик нерешительно обхватил Шингарева за шею, но крепко прижался к нему; и его опять охватило смятение. Андрей Иванович правой рукой поддерживал Захарку, а левой приблизил к себе Груню. Они стояли, прижавшись друг к другу. За ними исподтишка наблюдал Петруха Черных, а Семён Андреевич недовольно грозил ему кулаком и подзывал к себе.
Еще вчера над Грачевкой плыли дымчатые тучи со свинцовой тя­жестью и черным отливом, а сегодня разливался теплый и ласковый день, начало бабьего лета. На хвое лиственниц висела и качалась паутипа, отливая лазурью шелковистости. Петруха Черных запряг пару гнедых рысаков, купленных самим Андреем Ивановичем специально больнице для выезда по срочному вызову к больным, служивших сво­его рода «скорой помощью» в его отсутствие, когда нужно было отвез­ти тяжелобольного в усманскую больницу; подогнал к дому крытую бричку, с легкими и круто гнутыми рессорами. Груня в темно-вишне­вом платье и коричневом жакете, с цветастой шелковой шалью, наки­нутой на плечи, легко сбежала с крыльца. Шингарев подхватил ее, усадил в бричку и сел рядом. Семён Андреевич взобрался на козлы, отпустил немного вожжи и рысаки рванули с места в карьер.
Дорога быстро утомила Груню, не спавшую всю ночь в предчув­ствии встречи с Шингаревым. Она склонилась на его плечо и спала, а он осторожно поддерживал ее и думал о ней и сыне, как им по­мочь, чтобы они не бедствовали, когда его не будет. Вчера вечером он убедил ее, чтобы она приняла деньги, скопленные им в Петрог­раде для нее. Везде, где бы ни приходилось ему находиться, он часто вспоминал ее, беспокоился о ней, его тянуло к ней, их роднило понимание друг друга без слов, профессиональная забота врача и сестры милосердия о больных, сострадание к бедным и приход в мир сына Захарки.
Холодный Петербург серостью и мрачностью, пустоговорильней в Думе и правительстве, безразличием к маленькому человеку отравил существование Шингарева, привыкшему к простору Черноземья, с его свежими ветрами, бодрящими сухими морозами и раскованностью провинциального люда, с его разухабистостью и прямолинейностью души, где, зачастую, уживаются непорочность и сопротивляемость, приводящие к дикому бунту. И отрава разъела его душу, сделала его сентиментального романтика расчетливым и решительным политиком, рвущимся к победе над более сильными противниками; отодвинуло, пожалуй, лучше сказать, оторвало от семьи, а еще больше, от жены Ефросиньи Максимовны, живущей ради трех сыновей; упрекавшей часто его за отрыв от дома, ради словесных сражений в Думе, считала его деятельность пораженческой, с чем он никогда не согласится, даже на грани своей гибели.
В Усманском банке Шингарев оформил документы на вложение крупной суммы денег на имя Груни с сыном Захаркой. Заодно он завещал половину своей части Грачевского участка земли со всеми постройками.
Семён Андреевич, сославшись на недомогание, отказался ехать к леснику Щеглову по поводу строительного леса и вместе с Груней отправился обратно в Грачевку.
Навестив старого знакомого городского голову Федора Васильеви­ча Огаркова, Андрей Иванович договорился с ним о выделении из городского бюджета денег для закупки фуража в действующую армию. В земской управе один из управленцев Гусев, не дав Шингареву полностью изложить просьбу о помощи фронту, хлопнул ладонью по сто­лу, с обидой произнес:
—  Обижаешь, Андрей Иванович, своих земляков. Аль мы чужие тебе? Усманцы всегда стояли на службе государевой. И сторожа были надежные. Солдатушкам мы готовы отдать последнюю рубаху. Много не сможем, по сусекам поскребем, небось, на возов пяток, а может, и побольше, соберем. Пусть наши солдатушки не пущают прусаков в Россию. Так-то.
Земцы в один голос поддержали Гусева, они свое слово сдержали. Через неделю после этой встречи со всего Усманского уезда потяну­лись на станцию Усмань подводы, крестьяне везли не зерно, как обе­щали, а муку. Сами грузили подогнанный товарный вагон. Отправил туда полсотни мешков крупчатки, да двенадцать мешков гречневой крупы Семён Андреевич. Отправка проводилась под присмотром эко­номки Груни, а отвозил этот солдатский провиант Петруха Черных с тремя грачевскими мужиками.
В трудную военную годину Усманская земля всегда помогала Оте­честву, отправляя на его защиту своих сыновей, а потом, снабжая их хлебом, трудом рук своих кормильцев-крестьян, о чем красноречиво говорили сводки губернских газет трудолюбивого Черноземья. В них часто упоминали Усманский уезд, как животворный источник всех добрых дел.
Доброхотный Семен Гусев на своей подводе довез Шингарева до Дальней Песковатки. Прощаясь с ним, пожурил:
— Забываешь нас, Андрей Иванович. Видать, надолго застрял в сто­лицах. Никак не надоест тебе там просиживать зря время? Приезжай к нам. Туточки тебя уважают. Человек ты грамотный, не то что мы, лапотники. Да и доктор, какого надо поискать. Приезжай.
— Рад бы, да не могу. Мы одного леса ягоды. Все бьемся за одно — помочь России, не упасть лицом в грязь, выстоять, не выстоим — погибнем. И не будет нам прощения. Россия в беде. Не могу я повер­нуться к ней спиной, предательски отступить.
— По нашему рассуждаешь. Действуй, как твое сердце подсказыва­ет, только б России помогло.
Попрощавшись, Гусев и Шингарев расстались, договорившись, что питерский гость перед отъездом обязательно зайдет в земскую управу, чтобы обсудить с земцами обстановку в уезде, а заодно и в России.
Сделав несколько шагов от дороги, Шингарев посмотрел вниз, где за домиками в густом ивняке пряталась река Усмань, еле журча темной водой, пробиралась в звонкие сосняки, чтобы вольготно раскинуться тарелками плесов с берегами размытыми в пору половодья. В редкие свои наезды в город, он выкраивал время и срывался сюда, в Усманский бор, чтобы забыться от житейской сутолоки, побродить по дубнякам, посидеть на песчаном косогоре, слушая перестукивание дятлов, да смот­реть на прыгающую с дерева на дерево осторожную белочку.
В тяжкие дни сентябрьской смуты 1917 года Шингарев часто будет вспоминать этот светлый и теплый день бабьего лета, тосковать по Усманскому бору, по этой неброской красоте, и, положив голову на колени любимой сестре Анне, пришедшей к нему, простуженному больному, переведенному из Трубецкого бастиона Петропавловской крепости в Мариинскую больницу, говорить ей о красоте леса и под­степья, а больше о красоте жизни, которую не замечал, и она прошла мимо, не оставив следа. Пожалуется сестре на свое одиночество, вспом­нит Груню, только не назовет ее имя.
Нет у Андрея Ивановича той прежней высокой энергии духа, нет веры в достижение цели: облегчения жизни крестьян, нового государ­ственного строительства России, о котором думал денно и нощно, как писал в одном их писем старому приятелю по «Воронежскому фонду» С. В. Мартынову.
В своих коротких «Воспоминаниях», написанных спешно, больше похожих на короткие заметки, Андрей Иванович со сквозящей болью и сыновней любовью снова и снова уедет обращаться к усманским, воронежским и тамбовским местам, а больше всего, конечно, к пер­вым, где наиболее ярко отразилась тоска, свойственная каждому чело­веку, к отчему дому, к родовому гнезду, из которого вылетает птенец, чтобы уже никогда не вернуться туда. Вероятно, с такими раздумьями брел тогда по обочине дороги заблудившийся в жизни, мятущийся странник, растерявшийся на распутье трех революций.
Тропа в густых зарослях орешника привела Шингарева к дому лес­ника Василия Щеглова, который колол дрова. Заметив гостя, тот бро­сил топор в сторону. Они уже несколько лет были в приятельских отношениях. Чаще с лесником общался Семён Андреевич. Щеглов, узнав о его пошатнувшемся здоровье, принес горшок меда для него, тут же поделился своим горем: болезнью дочери Клавдии, учительни­цы Егоровской школы.
После тщательного осмотра больной, доктор Шингарев сделал зак­лючение, что её необходимо срочно везти в больницу, лучше всего в усманскую, но Щеглов упросил его поместить дочь в Грачевке, поближе к школе в деревне Егоровне. Андрей Иванович пообещал леснику, предупредив его, что он скоро уелсг в Петербург.
Так Клавдия Васильевна Щеглова оказалась в Грачевской больнице Шингарева. На второй день во время его обхода по палатам, полнос­тью забитыми больными, после разлетевшейся молвы о его приезде, она сказала:
—  Вы кадет, а я большевичка. Мы с вами враги. Неужели вы будете меня лечить. Будь я доктором, никогда не стала бы лечить врага.
Андрей Иванович выслушал откровение больной и спокойно ответил:
—  Я - просто доктор, и обязан лечить больных, спасать им жизни, несмотря на их политические пристрастия. В другом месте, но только не в больнице, я мог вступить в спор со своим идейным противником, доказать ему правоту своих взглядов и ошибочность его убеждений, но ни в коей мере не позволю себе добиваться лишить его свободы, а тем более жизни.
Острое заболевание учительницы Щегловой, которое начало пере­ходить в хроническую форму, благодаря тщательному лечению врачом Шингаревым, прошло. Он проводил ее из больницы за день до своего отъезда в Петербург. Она еще четыре года будет работать учительни­цей в Егоровской школе, выйдет замуж за редактора Усманской газе­ты Николая Александровича Андреева, станет прообразом Наташи Сизовой, главной героини повести писателя Леонида Завадовского «Соломенская учительница», будет исключена из партии и оклевета­на, лишится сына и дочери, погибших на фронте, но будет всегда помнить доктора Шингарева, спасшего ей жизнь. А еще она будет помнить его предсказания о жестокости верхушки лидеров партии, в которую она вступила восемнадцатилетней девушкой. И, вспоминая его, доктора и кадета Шингарева, ей будет стыдно за то, какие обид­ные слова бросала ему в лицо, ослепленная ложной правотой призрач­ного учения ее партии.

Катастрофа

Падение монархии Шингарев встретил без особого восторга, хотя вошел в состав Временного правительства министром земледелия, а потом министром финансов...
В тот год обвал личных несчастий сокрушил Шингарева...
Первый сильный удар нанесло ему известие о поджоге его больницы мужика­ми и трагической смерти дяди Семёна Андреевича. Следом за дядей умерла сестра жены Шингарева, оставив на его попечение четырех детей, да и у него своих было пятеро. Затем жена Ефросинья Макси­мовну умерла от тяжелого сердечного приступа.
В начале июля 1917 года кадеты, весте с ними и он, вышли из Временного правительства, надеясь победить на выборах в Учредитель­ное собрание.
Выборы в Учредительное собрание в Воронежской губернии каде­ты проиграли. Депутатский мандат Андрей Иванович получил. Он приехал в столицу в самый момент октябрьского переворота...
Его арестовали одновременно с видным деятелем партии кадетов Ф. Ф. Кокошкиным 28 ноября.
Дальнейшие события развивались так: 6 января 1918 года в 7 часов вечера красногвардейцы доставили Шингарева и Кокошкина в Мариинскую больницу.
...Матросы ворвались в палату Шингарева. «Братцы» рассвирепели и стали стрелять в Андрея Ивановича, и колоть его штыком. Двоих он узнал сразу, особенно того, звероподобного Андрея Стрелкова из Новой Деревни, которому спас жизнь в Грачевской больнице...
Разъяренные убийцы, расправившись с Шингаревым, ворвались в палату Кокошкина. После бандитского налета матросов и красногвардейцев дежурный врач установил смерть Кокошкина, но Шингарева ещё жил полтора часа.
Кадеты превратили похороны своих товарищей в политическую анти­большевистскую акцию... Похоронили А. И. Шингарева и Ф. Ф. Кокош­кина на Никольском кладбище Александро-Невской лавры.
Совершенный самосуд над Шингаревым и Кокошкиным ужаснул всю Россию (в Усмани прошло собрание их памяти, в Ельце оно было запрещено). Большевики «обвинили» убийц в «применении кустарно­го самосуда, без которого можно обойтись, если есть в руках пролета­риата надежное оружие — красный террор!»

Послесловие

Грань веков отделила наше сегодня от далеких и беспощадных дней 1917 года, потрясших мир глобальной миражом светлого будущего, который обернулся, еще более страшным потрясением: сталинская чертова мельница перемолола друзей и врагов, голодным мором заг­нала крестьян в колхозы, сделав их снова крепостными. Только после смерти диктатора они смогли немножко вздохнуть...
Земский деятель, высококвалифицированный доктор, кадет Анд­рей Иванович Шингарев смыслом жизни считал свое служение наро­ду. Он был предан Родине. В горькую годину всегда оставался чест­ным русским патриотом. Вся его деятельность связана с Черноземьем, с дорогой ему Усманской землей, которая помогла ему стать самим собой, что не всегда удается человеку.
После долгого забытья наступила пора отдать дань уважения и почета гражданину великой России Андрею Ивановичу Шингареву...

 Алексей Боровик